Вера Белявская (v_belyavskaya) wrote in otrageniya,
Вера Белявская
v_belyavskaya
otrageniya

Categories:

Чувство вины

8D8A3123.jpg

Бабушка часто рассказывала одну странную и грустную притчу о материнской любви, о её безусловной и бескорыстной сути. Молодой мужчина взял в жёны женщину, которая не поладила и невзлюбила его мать. После свадьбы жена стала всё чаще выражать свою ревность по отношению к неугодной свекрови и упрекала мужа в том, что мать дороже своему сыну, чем его супруга. И как бы муж ни старался уговорить избранницу, что его любовь к ней сильнее всего на свете, она не верила и только больше ожесточалась. И однажды, чтобы раз и навсегда проверить чувства, молодая женщина сказала: «Если ты действительно любишь меня, то убей свою мать и принеси мне в доказательство её сердце!» Долго мучаясь и не решаясь совершить ужасное, мужчина всё-таки убил свою мать. Держа в руках её тёплое сердце, он переступал порог своего дома и вдруг оступился, но смог удержаться, и тогда услышал ласковый голос матери: «Сыночек, осторожнее – не упади…»


Этот рассказ всегда вызывал во мне жуткое ощущение, и я не понимала, что заставляло бабушку повторять его снова и снова. Так она, наверное, пыталась научить меня, что любовь матери несокрушима, какой бы ужасный поступок ни совершил ребёнок. Но я не знала, какая связь существовала между моралью притчи и мной. В детстве я не смела усомниться в любви своей матери, какой бы невозможной, особенной или уродливой ни казалась мне эта любовь. А много лет спустя, уже после школы, я узнала другую, правдивую, историю, которая случилась не в воображении мудреца или баснописца, а в жизни.

Эту историю мне рассказала знакомая моей мамы, а позже её уже обсуждали все вокруг, и даже описывали в газетах. Один мальчик, вернее сказать, он уже был юношей, студентом первых курсов института, убил свою мать тяжёлым ударом по голове. Сначала я не верила в то, что услышала, просто не могла поверить, потому что слишком чудовищным показалось мне случившееся, – невозможным, потому что этого молодого человека я знала со школы; одно время мы даже были дружны, и я встречала его маму. Это была женщина, испытавшая в жизни много горечи и неудач, но скрывавшая свою боль за притворно весёлой манерой обращения и звонким смехом. Они с сыном жили вдвоём. Отец оставил их и у него давно была новая семья. И мать юноши работала не покладая рук, чтобы скопить деньги и устроить будущее своего сына, чтобы его миновала служба в армии, и он смог бы получить хорошее образование, ведь её мальчик был умён, развит и подавал большие надежды. Сразу после окончания школы, мать и сын переехали в другой район города, и мы больше не виделись, не общались. Я слышала только, через общих знакомых, что у него появилась девушка, которую он любил, и учёба в институте началась успешно, увлекая его новыми заботами. И вот тогда, узнав о подробностях трагедии, разоблачении и взятии этого юноши под стражу, я была не в себе от смятения. Мысли роились у меня в голове, догадки ужасали и сбивали с толку: что же могло случиться, как было возможно это убийство, почему? Что будет дальше с жизнью человека, не успевшей толком начаться, какое безумие толкнуло его на подобное? Случившееся очень сильно тронуло меня. Несколько недель я оплакивала бедную женщину, одинокую, брошенную, забытую всеми и в итоге преданную так жестоко своим сыном, единственным существом, которое она любила. И самым тяжёлым казались мне ни кровавые подробности того дня, которыми точно наслаждались все, от кого ещё на протяжении нескольких месяцев я слышала эту историю, но то чудовищное мгновение между ударом и смертью, когда сознание живо и остро в самый последний раз, пронзённое неотвратимостью правды, в которой мать умирает от рук своего ребёнка. Как страшно это, как немыслимо больно! Я плакала и молилась, чтобы её несчастная, измученная душа обрела наконец-то покой и мир. Но, как это неизбежно бывает, все газеты были проданы, прочитаны и перечитаны, выброшены и забыты, как и сама печальная история. Напитавшись досыта сплетнями, люди уже и не могли вспомнить о случившемся. И много времени позже я мысленно возвращалась к событиям рокового дня, ища не оправдания, но объяснения для поступка человека, сломавшего свою и жизнь своей матери. Я не хотела никого судить, потому что неожиданно осознала, как мало было известно мне о том, что же произошло. Как люди, казавшиеся благополучными, любящими, провалились в бездну человеческого горя? И вдруг мне иначе вспомнилось всё, чему я успела стать свидетелем за короткое время дружбы с этим мальчиком. Иначе предстали в моей памяти знакомые события: любящая мать всегда пыталась за спиной своего сына принимать важные в его жизни решения, а он, точно с неблагодарностью, только сильнее злился, понимая, что не способен сломить упорство матери; она окружала его такой заботой и опекой, вмешиваясь в его дела, осуждая круг его общения, что, казалось, сын задыхался и не мог вынести этой уничтожающей любви; мать критиковала его и была несправедливо требовательна к нему, ревнива, властна в своём праве на его мысли, сердце и душу. Неужели он не выдержал этого плена, и настоящая тюрьма показалась ему милее, чем то заточение, в котором он существовал со дня своего рождения?


В нашем доме, в соседнем подъезде жила женщина. Она выглядела бодрой и полной сил, но нелюдимой. Никогда нельзя было заметить на её лице улыбку или радость в глазах. Она ни с кем не здоровалась и не разговаривала, и была в чертах её лица какая-то дикость, точно она и в самом деле дичилась всех вокруг. Её волосы были всегда туго стянуты в пучок внизу затылка, одежда выглядела немного старомодной и местами поношенной, и во всём облике ощущалась отрешённость отшельника, для которого земная жизнь – лишь вынужденное прибежище. Тёмные и колючие её глаза смотрели всегда перед собой, ловко избегая встречи с прохожими. У этой женщины был сын – мой ровесник. Мы учились в разных школах, но гуляли в одном дворе. Мать неистово оберегала сына, не отходя от него ни на шаг, не допуская шуток в его адрес или невинно брошенных снежков в зимний день, – за это её побаивались и старались держаться подальше от мальчика, за которым был установлен такой строгий надзор. Поначалу можно было подумать, что её сын болен и от этого нуждался в особой заботе, но шло время и я часто встречала его на улице вместе с матерью: мальчик, ставший юношей, был не только здоров и силен, но и красив. Не было ничего в его внешности, что бы подсказывало о скрытом физическом или душевном недуге, и, тем не менее, мать и сын были неразлучны. Я никогда не видела его в обществе других сверстников или с кем бы то ни было, кроме его матери. Дважды я встречала его одного, выходящего из подъезда или возвращающегося домой. Лицо этого молодого человека, светлое и ясное, как у рыцаря, хранило невозмутимый покой, не выражало никаких эмоций – на нём не ощущалось следов чувств или сильных переживаний. Мать и сын составляли странную пару – единую, сплочённую в своих обречённости и одиночестве. Их образ возникал в моей памяти, занимая вопросом об участи этих людей. Почему мать не отпускала сына от себя, почему не позволяла ему иметь друзей или найти свою любовь? Как, должно быть, боялась она остаться одна, узнать, что его чувства и привязанность больше не принадлежали ей, но кому-то другому. Как, возможно, хваталась она за его руку, прижимая к своей груди и горячо шептала: «Сыночек мой! Я люблю тебя больше всего на свете! Никто и никогда не будет любить тебя больше! Ты самый дорогой человек в моей жизни, и я умру, если ты покинешь меня, если уйдёшь, уедешь, исчезнешь в один день. Мне страшно думать о смерти, потому что она разлучит нас навсегда... И я знаю, что это невозможно, но я мечтаю состариться вместе с тобой и умереть только, когда тебя больше не станет. Ты слышишь меня?! Ты слышишь, как бьётся моё сердце – сердце матери – самое горячее и чистое! Кроме матери, никто не способен так чувствовать! Никто не убережёт тебя от бед, как это сделаю я! Только я, слышишь! Только мне ты по-настоящему нужен! И я так мало прошу за свою любовь: будь всегда со мной, иначе я умру от горя…» И это пламенное признание привязало сына навсегда к своей матери. Как мог он после её слов быть с кем-то ещё? Ведь это означало бы лишь одно – самое страшное предательство. И он, согреваемый великой любовью матери или подгоняемый гнетущим ощущением вины перед ней за свои тайные мечты о другой жизни, уже не мог оставить её. А если бы и сделал это, то образ матери, слабой, состарившейся, с измученным заплаканным лицом и воспалёнными глазами преследовал бы его до самой смерти, укорял бы его и казнил в каждую счастливую минуту, которую он делил бы не с ней. Как страшна показалась мне эта любовь, обернувшаяся владением одного человека другим, разрушившая все надежды молодой жизни, сковавшая и принудившая его стать пленником этой любви и платить за неё верностью, какой не имел бы права спросить больше никто. И вина вгрызалась в его тело, сердце, в душу молодого человека, не отпуская из своих когтей, вырывая куски плоти при малейшей, слабой попытке к бегству и освобождению.


Как хорошо понимала и знала я эту боль, эти муки и вечное ощущение своего гнусного нутра, которое не хотело забыться в благодарности к родной матери, но отчаянно стремилось к отделению, спасению и бегству. Как странно, что в ответ на пылкое чувство внутри меня возникало только угнетение долга и обязательства, словно весь мир обрушивался на меня за подлое желание иметь собственную, независимую жизнь, в которой только я решала бы свою судьбу. Но глубокое чувство вины, разожжённое во мне, было многограннее, сложнее обычных угрызений совести, – это было витиеватое переплетение стыда, сознания собственной никчёмности, низменности и страха перед людьми, подогреваемое постоянным напоминанием о греховности моего происхождения и, вместе с тем, особого положения, потому как вопреки всему моя мама была тем человеком, который сделал мою жизнь возможной, и оттого, наверное, я принадлежала ей безраздельно.



Всю жизнь я испытывала пронизывающее чувство вины перед людьми, которые окружали меня. Это началось с мамы и бабушки, с моего отца, с наших родственников, с каждого упоминания о том, что своими мыслями, поступками, смехом или громким голосом я приносила лишь смятение и хаос, что мне необходимо было знать соответствующее место и не вмешиваться, пока меня об этом не попросили бы. Я стыдилась того, что могу опозорить маму неловким ответом, когда кто-то бестактно заговаривал о моём отце или происхождении, совершенно забывая, что больше речь не шла о маминой жизни, а только о моей. Но наша связь казалось нерушимой, и моя жизнь не могла не затрагивать мамину. И я обдумывала каждое сказанное слово наперёд, расплачиваясь за ошибки, которых не совершала. А мама лишь волновалась и безвольно вскрикивала всякий раз, узнав, что кто-то посторонний интересовался моей семьёй. Мама дрожала как осиновый лист, воображая порицание окружающих.


Мне нельзя было выражать своё недовольство тем, что делала мама, а если всё же я осмеливалась на подобную дерзость, в отместку она давила меня отчуждением и холодностью, как бы показывая, что отдалится от меня, если я не стану поддерживать её во всём. Я расшибалась в кровь, чтобы заслужить обратно мамино расположение. И со временем, не зная другого рода взаимоотношений, оправдываясь перед вечно недовольной и обиженной матерью, я начала страшиться подобного и в других людях. Мне мерещилось, что все вокруг возмущены мной, что я мешаю рядом проходящим людям, что мой голос раздражает собеседников, что моё мнение никогда не будет принято, а отказ станет оскорблением. Когда с лестничной клетки раздавался внезапный громкий звук захлопывающихся дверей соседских квартир, я подскакивала на месте. Меня изнутри обдавала горячая волна, и я начинала дрожать. Молнией меня пронзала мысль, что я сделала что-то плохое и дверь страшно хлопнула обо мне. Это превращалось в наваждение. Я осознавала всю бессмысленность моих страхов, всю их безумную природу, но они неизменно возникали вновь. Мне так явственно представлялось, что вот-вот кто-то ворвётся в мой дом и уничтожит меня. Панический страх обидеть других захватил меня. Я колебалась и не могла высказать свои мысли, ощущая, что просто не имею на это права. Я опускалась всё ниже на колени перед посторонними людьми, потому что образ забвения, предания меня одиночеству в наказание за попытку быть собой преследовал меня, как стервятник. Изнемогая, проклиная себя и других, я продолжала бороться, чтобы стать принятой. Мне казалось, что быть брошенной равняется смерти, и я чувствовала, что, как только раскрою себя, меня покинут навсегда.


В шестнадцать лет я сделала запись в своём дневнике, где указала имена и фамилии всех одноклассников, которые изводили меня и унижали незадолго до того, как я оставила школу. Внутри всё клокотало от злобы, от невозможности дать сдачи, ответить по заслугам, защитить себя перед сбродом, который только и мог, что, сбившись в кучу, клевать и тюкать кого-то, кто был другим. Девочкой я не умела постоять за себя и не было никого, кто научил бы меня это делать или пришёл на помощь. Меня так старательно наставляли не противиться злу, не начинать драку первой, что я стала трусливой, и горькие излияния на бумагу были моим единственным утешением. И даже тогда, выплеснув свой гнев, я опять испытала раскаяние, вину за то, что обличила негодяев. Мне было запрещено плохо думать или говорить о других, и я продолжила свою запись мольбой, обращением к богу простить меня за ненависть, что я вынашивала внутри.


Я стыдилась злобы, которую вызывала во меня бабушка, точно сама эта злоба была напрасной и незаслуженной, а я – всего лишь неблагодарным, капризным ребёнком, который по глупости принимал добрые наставления и заботу за издевательства. Винила я себя и за слабость, бездействие, неспособность противостоять козням старухи, ненавидящей меня всем своим существом, упивающейся своей жалкой властью надо мной – её слабым противником. Я уничижала себя за эту беспомощность, которую не в силах была превозмочь, и оттого каждая новая обида ложилась пудовым камнем внутри. Я винила себя за нелюбовь к бабушке, потому как меня учили, что не любить близких – это страшный грех, и я становилась грешником, потому что во мне не было ничего, кроме призрения и отвращения; и я хотела кричать о них, и я не знала, как возможно любить тех, кто был жесток и бессердечен.


Я стала испытывать стыд перед отцом за своё желание примириться с ним и называть его так, как подобает дочери. Мне было неловко просить о его расположении, словно я нарушала давно принятые правила игры и не могла отягощать человека, который и так, как думалось ему, был щедр в проявлении своих чувств ко мне. Немыслимо, как я осмелилась желать от него чего-то большего, ведь он был связан долгом со своей настоящей и единственной семьёй и не мог предать родных, представив им внебрачного ребёнка – неоспоримое свидетельство его неверности.


Куда бы я ни бросила взгляд, для меня нигде не находилось места. Моё присутствие в жизнях других людей словно нарушало их покой. Мне всё время хотелось извиняться, оправдываться, просить прощения. По временам я впадала словно в забытье: останавливалось время, пропадали звуки, я не чувствовала своего тела и мысли становились густыми и вязкими, превращались в неразборчивое месиво. Я переставала ощущать себя… Меня не было. Я исчезала. Мне просто не верилось, что я есть. Когда другой человек обращался ко мне по имени, я вздрагивала и пробуждалась, – моё имя вдруг звучало так ясно и отчётливо! Я искренне, от всего сердца, удивлялась этому звучанию, что так называют меня, точно я и вправду была. Я всегда надолго оставалась ошеломлённой внезапным открытием, точно, произнося «Вера», кто-то подтверждал моё существование. Я бывала так сильно взволнована случившимся, что почти не слышала и не воспринимала всего остального, что следовало за обращением ко мне.


Много раз я слышала, что дети, пережившие развод родителей, винили себя за случившееся. Неопытность, незнание жизни заставляли их видеть отношения между любимыми и дорогими людьми как результат собственного, наверное, плохого поведения в то время, как именно их вины в этом-то и не было. Но расставание сильно потрясало чистый детский мирок и нигде невозможно было отыскать причины для происходящего, и тогда дети обращались внутрь себя и обнаруживали единственно возможное объяснение. Так и я держала ответ за поступки своих родителей, не желая этого, не понимая, не имея выбора, чтобы отказаться. И если меня стыдились и скрывали, значит, я заслужила это! Я не могла ничего – только безропотно надеяться до последнего, что меня признают, что когда-нибудь я стану радостью, а не обузой. И всё это так искусно прикрывалось оболочками, образами героической жертвенности и смирения, что я не смела усомниться. Я должна была принять выбранную для меня роль, чтобы бабушка, мама, отец и его семья и многие другие люди не чувствовали себя смущёнными в моём присутствии или при упоминании моего существования. Но разве я выбирала родиться так, как родилась? Разве выбирала стать вечным напоминанием о чьём-то бесчестии?


Я гадала, что чувствовали все эти люди… Что чувствовала моя мама, о ком по-настоящему заботилась, когда придумывала небылицы о моём отце, когда бездействовала, созерцая мои страдания от мысли, что настоящий отец не способен и не желает признать меня своей дочерью? Могла ли мама исключить его из наших жизней, чтобы только исчезло напоминание, что я нелюбима им? Но вместо этого она оберегала лишь свои чувства, задетую женскую гордость, и единственное, к чему она стремилась, – это посеять во мне ту же ненависть и призрение к другому человеку, какие сама испытывала столько лет. Что чувствовала моя бабушка, произнося слова сожаления о том, что я родилась? Неужели моё рождение – рождение человека – было настолько трагическим событием в её жизни, что я заслуживала постоянного напоминания об этом горе, выпавшем на долю несчастной старой женщины? Неужели я, будучи ребёнком, заслужила весь тот гнев, который изливался на меня каждый день? Бабушка всегда кралась за мной, поджидала, когда я оступлюсь, подкарауливала, чтобы поймать на малейшем проступке, словно только и хотела получить свидетельство моей никчёмности, бесполезности, моего незаслуженного нахождения в жизни. Что чувствовал мой отец, потерявший человеческое лицо в двойной игре, которую он вёл столько лет? Как высоко ценимы были целомудрие и супружеская верность, что на фоне этих добродетелей стиралась ценность человеческой жизни? Что думал мой отец, осознавая, что его старшая дочь никогда не узнает, что где-то у неё есть младшая сестра? Наверное, уничтожающий страх владел им от мысли, что его тайна раскроется. Какими жалкими должны были бы признать себя эти люди за выбранный путь! Но для человеческого существа так противоестественны, так неудобны дурные мысли о себе и самобичевание, что становилось необходимым перенести, переложить свою вину на какого-то другого. И не было лучше и беззащитнее кандидата, чем ребёнок! Они увязли в интригах и лжи, пытаясь прикрыть собственные грешки, снять с себя ответственность за решения, надеясь, что маленький человек будет расплачиваться за них и один примет весь их стыд и трусость. И я несла этот крест так долго, что уже совсем, точно безвозвратно, забыла, как жить иначе. Внутри меня зияла огромная дыра – кто-то безжалостно вытоптал всё и не осталось живого места, всё было выжжено и уничтожено.


Не раз в преследующих меня ночных кошмарах я видела свою мать, прежде такую боевую, строгую, непримиримую, и вдруг ссутулившуюся, сгорбленную, сидящую на постели сложив руки на коленях или только беспомощно оставив их в таком положении. В пыльном полумраке она оглядывалась по сторонам своей комнаты, вспоминая где, точно так недавно, стояла моя кроватка, потом ещё одна, побольше, а на стене за её правым плечом были   развешаны, как церковные образа, мои фотографии разных лет. Она оглядывалась на них, долго смотрела и вдруг осознавала своё горе и одиночество в этом мире, и глухое рыдание, сотрясая её тело, искажая черты лица, вырывалось наружу. Она плакала, шепча: «Доченька моя, доченька! Как же ты так? Как ты могла? Я ведь совсем одна…» И любой, кто увидел бы её в эту минуту, содрогнулся бы от жжения в сердце, от искреннего сострадания; но эта боль, которую испытывала моя мама, была болью человека, который оплакивал свою собственную жизнь, который знал только себя, который никогда не печалился о судьбе своего ребёнка, умолявшего о милости и защите. Пока ребёнок был рядом, всё это было неважно, сколько бы страданий ни выпало на его долю. И боль матери оказалась болью себялюбивого одиночки, который не хотел и не мог сближаться с людьми, который отталкивал от себя всех в угоду принципиальности, стройности убеждений, надеясь, что единственный человек, который неминуемо согласится на всё, – это существо, рождённое им самим. И этот маленький человек был рождён с одной только целью – дать самой матери ту любовь, ту заботу, которую она не знала от своих родителей и всех, кто встречался ей на жизненном пути. Этот ребёнок должен был всегда следовать за своей матерью, сделаться её вечным спутником, потакать ей и подчиняться, потому как она была непогрешима и знала всю правду о жизни, какой должно было бы жить это дитя, – она заслужила эту жертву в награду за собственные страдания. И её так искренне удивило и обожгло желание ребёнка вдруг иметь что-то собственное, отличное от её желаний и представлений. Как нелепо и непонятно это казалось ей! Разве плохо ему было с матерью, разве можно было желать большего, иного, чем любовь матери? Где допустила она ошибку, за которую теперь так жестоко расплачивалась? Она не знала ответов, она только ощущала тупую, непреодолимую несправедливость всего случившегося. Неужели всё не могло быть, как раньше, когда она добивалась внимания или заботы, всего лишь произнося несколько ласковых слов, полагая, что в этом и заключается настоящая любовь? Разве нужен был им кто-то ещё? Разве ни прекрасно было бы прожить вместе всю жизнь, только вдвоём? И она плакала, забывая о времени, а когда слёзы иссякали, почти задыхаясь, она вдруг начинала негодовать и злиться на своё жестокое дитя, которое смело, если не вопреки любви, то хотя бы долгу, забыть о ней. Как могла неблагодарная дочь винить её за всё, что было в прошлом, ведь её-то вины в этом как раз и не было: это всё другие – они были виноваты во всём, они терзали её дочь! Мать сочувствовала своему ребёнку, относилась к нему с пониманием, – разве мало она говорила об этом, разве не ощущала она этого внутри? Как было возможно не заметить этого, не разглядеть? Но мать не осмелилась признаться себе, что она никогда не любила своё дитя, – она принимала за любовь собственничество, страсть, привычку; она не могла и представить, что истинная любовь способна отпускать и забывать о себе, не удерживать, не противостоять, – она открывала двери и окна настежь, ни на что не рассчитывая в ответ…



Однажды в порыве отчаянья и обиды от захлестнувших меня воспоминаний детства я порвала в клочья случайно попавшую мне на глаза открытку от мамы. В ней она писала своим красивым крупным почерком пожелания на день моего рождения и заканчивала словами о том, как мечтает держать в своих руках мои ручки, как скучает, как не может дождаться встречи. И мне стало тошно от её слов, от её признания в любви, которое было пронизано обманом заблуждения. Те руки, в которые она хотела бы заключить мои, были руками, что истязали меня маленькую и беспомощную, которые причинили столько боли, что я не могла больше желать их прикосновений. Как могла она так легко забыть всё, что сделала, забыть мои слёзы, мои просьбы сжалиться надо мной? Как слепа и глуха она была тогда, упоённая собственным величием и силой надо мной! Каким далёким, или даже невозможным, казалось ей будущее, в котором я могу сохранить горькую память о своём детстве.



Обличающий голос преследовал меня, он настигал меня, куда бы я ни отправилась, – нигде нельзя было скрыться от него, и он тёмной глыбой заслонял мне путь, выкрикивая обвинения, проклиная меня, обещая всю ненависть и злобу мира за то, что я покинула свою мать: «Что?! Даже на смертном одре, не посмеешь её простить?! Да кто ты после этого?! Чудовище! Да, чудовище! Только чудовище может не любить собственную мать! Тебя будут преследовать, тебя не оставят в покое! Ты пожалеешь о том, что причинила ей столько боли! Где твоё сердце? Кто выгрыз его у тебя? Смотри! Смотри же – на его месте ничего больше нет! Она будет умирать, умоляя простить её, умоляя сказать, что ты всё ещё любишь её, а ты лишь отвернёшься, ты уйдёшь! Кто ты после этого?!!» А я молчала, закрывая лицо, закрывая уши, не желая больше ничего понимать.


Но какие странные слова говорил голос… Разве прощение означает любовь? Разве, простив человека, возможно вновь сблизиться с ним, создать то, чего до этого никогда не существовало? Я спрашивала себя вновь и вновь, понимая, что отсутствие злобы, нежелание мести вовсе не есть любовь, о которой мечтала бы моя мама. И то, за что по-настоящему я всегда винила себя, – это смерть чувств внутри меня, к которой неизбежно привели события моей жизни. Больше не было ничего – только желание забыть, вычеркнуть, выбросить всё и избавиться от любого напоминания о моём прошлом.


Из книги "История маленького человека"

Tags: Авторский текст, Детство, Из жизни, Общество, Размышления, Семья
Subscribe
promo otrageniya апрель 14, 2019 06:25 69
Buy for 40 tokens
Привет всем участникам Отражений и нашим гостям! С настоящего момента вступают в силу изменения в правила, поэтому прошу авторов ознакомиться с нижеследующим. 1. Каждый участник может опубликовать один пост в день. Чтобы иметь возможность публиковать до трех тем в день, участник должен соблюсти…
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 1 comment